Тесси отвернулась от меня и оперлась локтем о стол.
– Я мог видеть твое лицо, – закончил я, – и оно показалось мне таким скорбным… А потом мы проехали и свернули в узкий темный переулок. Лошади остановились. Я ждал и ждал, закрыв глаза от страха и нетерпения, но все было тихо, как в могиле. Казалось, прошли часы, и мне стало тревожно. Ощущение, что ко мне кто-то приблизился, заставило меня раскрыть глаза. И я увидел белое лицо возницы катафалка, глядящего на меня сквозь крышку гроба…
Рыдания Тесси прервали мою речь. Она дрожала как лист. Я понял, что сморозил глупость, и попытался устранить ущерб.
– Послушай, Тесс, – сказал я, – мне только хотелось показать тебе, как твоя история могла повлиять на сны другого человека. Ведь ты же не думаешь, что я в самом деле лежал в гробу, верно? Отчего ты дрожишь? Неужели ты не понимаешь, что твой сон и мое непонятное отвращение к тому безобидному сторожу просто настроили мой мозг, и это сказалось, когда я заснул?
Она уронила голову на руки и зарыдала так, словно ее сердце вот-вот разорвется. Чудесно я справился: осел, втройне осел! Но я готовился превзойти свой рекорд. Я подошел к девушке и обнял ее за плечи.
– Тесси, дорогая, прости меня, – сказал я. – Я не должен был пугать тебя такой чушью. Ты очень чувствительная, но доброй католичке не следует верить в сны.
Она сжала мою руку и уронила голову мне на плечо, все еще дрожа; я ласкал и утешал ее.
– Ну же, Тесс, открой глаза и улыбнись!
Ее глаза раскрылись медленно, томно и обратились ко мне, но выражение их было таким странным, что я поспешно стал и дальше ее уговаривать.
– Это все вздор, Тесси; ты, конечно же, не боишься, что из-за этого с тобой случится что-то плохое.
– Нет, – сказала она, но ее алые губы задрожали.
– Тогда в чем же дело? Чего ты боишься?
– Я боюсь не за себя.
– Значит, за меня? – весело спросил я.
– За тебя, – пробормотала она едва слышно. – Ты… ты мне дорог.
Сперва я было засмеялся, но когда до меня дошло, от потрясения я сел и застыл, словно окаменел. Это был коронный номер моего идиотизма. За мгновение между ее словами и моим ответом я мысленно перебрал тысячу возможных откликов на это невинное признание. Я мог бы встретить его смехом и забыть, мог притвориться, что не понял, и уверить девушку в моем полном здравии, мог просто заметить, что она никак не может полюбить меня. Но моя реакция опередила мысли; я мог думать и думать сколько угодно, однако было уже поздно, потому что я поцеловал ее в губы.
В тот вечер я вышел, как обычно, прогуляться по парку на Вашингтон-Сквер, размышляя над событиями дня. Я крепко влип. Пути назад не оставалось, и я смотрел будущему прямо в лицо. Я не добрый человек, даже не совестливый, но я не хотел обманывать ни себя, ни Тесси. Единственная страсть мой жизни сокрыта в залитых солнцем лесах Бретани. Навсегда ли она сокрыта? Надежда кричала «Нет!». Три года прислушивался я к голосу Надежды, три года ждал, когда знакомые шаги послышатся на моем пороге. Неужели Сильвия забыла? «Нет!» – кричала Надежда.
Я сказал, что добрым меня не назовешь. Это правда, но все-таки я не был настоящим опереточным злодеем. Я вел рассеянную, беспечную жизнь, поддаваясь всем соблазнам, потом оплакивая это, а порой горько сожалея о последствиях. Только к живописи своей я относился серьезно – да еще к тому, что лежало скрытое, если не потерянное, в бретонских лесах.
Сожалеть о том, что случилось днем, было уже поздно. Что бы ни привело к этому – жалость, внезапный прилив нежности, вызванный горем девушки, или более грубое чувство удовлетворенного тщеславия, – теперь мне было все равно, и если я не намеревался ранить невинное сердце, то передо мной открывался лишь один путь. Огонь и сила, глубинная страсть любви, какой я в себе даже не подозревал, при всем своем воображаемом жизненном опыте, – на все это я должен был ответить, либо поддержав связь, либо отослав девушку прочь. То ли я слишком труслив, чтобы причинять боль другим, то ли что-то во мне осталось от угрюмых пуритан, не знаю, но я не пробовал уклониться от ответственности за тот бездумный поцелуй, да и не было у меня времени на это до того, как врата ее души раскрылись и эмоции пролились.
Те люди, которые привыкли исполнять свой долг и находят мрачное удовлетворение в том, что делают несчастными и себя, и всех остальных, наверно, сумели бы устоять. Я не сумел. Не осмелился. После того как душевная буря приутихла, я все-таки сказал Тесси, что ей было бы лучше полюбить Эда Берка и носить простое золотое кольцо, но она и слышать об этом не пожелала, и я подумал, что, раз уж она решила полюбить кого-то, за кого не может выйти замуж, пусть это буду я. Уж я-то, по меньшей мере, смогу обращаться с нею с интеллигентной мягкостью, и как только это увлечение станет для нее утомительным, она сможет уйти без ущерба. Так я постановил, хотя знал, что это будет нелегко.
Я помнил, чем обычно заканчиваются платонические романы, и рассказы о них всегда оставляли у меня неприятный осадок. Я знал, что берусь за дело, весьма трудное для такого бессовестного человека как я, но мечтал о будущем и ни на миг не сомневался, что со мною она будет в безопасности. Будь на месте Тесси любая другая девица, я не стал бы маяться совестью. Но принести в жертву Тесси, как я принес бы светскую женщину, мне и в голову не пришло. Трезво глядя в будущее, я предвидел несколько возможных развязок этой истории. Девушка либо устанет, либо станет такой несчастной, что мне придется жениться – или уйти от нее. Если мы поженимся, то будем несчастны оба. Я с женой, которая не подходит мне, и она с мужем, который не подходит ни одной женщине. Ибо мое прошлое никак не подготовило меня к браку. Если я уйду, она может заболеть, выздороветь и выйти замуж за какого-нибудь Эдди Берка, но может и учудить какую-нибудь глупость, в расстройстве чувств или сознательно. С другой стороны, если она от меня устанет, то жизнь откроет перед ней прекрасные горизонты, с Эдди Берками, обручальными кольцами, и близнецами, и квартиркой в Гарлеме, и бог знает с чем еще.
Прогуливаясь под деревьями у арки Вашингтона, я решил, что в любом случае должен стать Тесси надежным другом, а в будущем она сможет сама позаботиться о себе. Засим я вернулся домой и переоделся в вечерний костюм, так как обнаружил у себя на туалетном столике слегка надушенную записочку, гласившую: «Будь с кэбом у служебного выхода в одиннадцать», подписанную так: «Эдит Кармайкл, театр Метрополитен».
В тот вечер я поужинал – вернее, мы с мисс Кармайкл поужинали – у Солари, потом я отвез Эдит в Брансуик [91] , и уже на заре, когда первые лучи позолотили крест Мемориальной церкви, я вернулся на Вашингтон-Сквер. В парке не было ни души; я прошел по аллее под деревьями и свернул на дорожку, ведущую от памятника Гарибальди к дому Гамильтона, но, проходя мимо церкви, увидел человека, сидевшего на каменных ступенях.
Увидев это белое мятое лицо, я почувствовал холодок между лопатками и невольно ускорил шаги. Сторож что-то сказал, то ли обращаясь ко мне, то ли бормоча себе под нос, но меня вдруг одолел яростный гнев: как посмело это существо обращаться ко мне? На миг я ощутил желание развернуться и обрушить свою трость на его голову, но прошел мимо и вскоре вошел в свою квартиру. Потом я долго ворочался в постели, пытаясь вытряхнуть из ушей звук его голоса, но у меня не получалось. Он заполнял мою голову, этот бормочущий звук, подобно густому маслянистому дыму от салотопного котла или вони разложения. И пока я так лежал, крутясь с боку на бок, звук, казалось, становился более отчетливым, и я начал разбирать слова. Они проявлялись медленно, как будто нечто забытое, и наконец обрели некий смысл. Вот что я услышал:
«Ты нашел Желтый знак?»
«Ты нашел Желтый Знак?»
«Ты нашел Желтый Знак?»
Я кипел от ярости. Что это значило? Наконец, всячески обругав молодчика, я завернулся в одеяло и заснул, но когда пробудился утром, выглядел бледным и осунувшимся, потому что мне приснился тот же сон, что и прошлой ночью, и это обеспокоило меня больше, чем я хотел показать.