– Так вот они, наконец! – воскликнул я громким голосом. – Теперь я уже не могу ошибиться: вот они, огромные, черные, дикие глаза моей погибшей любви – леди Лигейи!
Перевод Михаила Энгельгардта
Метценгерштейн
Pestis eram vivus – moriens tua mors ero [63] .
Ужас и рок блуждали по земле во все века. К чему же указывать время, к которому относится мой рассказ? Ограничусь замечанием, что в эпоху, о которой я говорю, в глубине Венгрии существовала твердая, хотя скрываемая вера в учение о переселении душ. О самом учении, то есть о его лживости или вероятности, я ничего не скажу. Утверждаю, впрочем, что наше недоверие в значительной мере “vient de ne pouvoir être seuls” (как говорит Ла-Брюйер о несчастье) [Мерсье в “L’an deux mille quatre cent quarante” серьезно защищает доктрину Метампсихоза, а И. Д. Израэли говорит, что «из всех систем это самая простая и наиболее легко воспринимаемая рассудком»].
Но в этих венгерских суевериях были пункты, положительно граничившие с абсурдом. Венгры расходились со своими восточными авторитетами в очень существенных вещах. «Душа – говорят первые (я цитирую слова одного остроумного и интеллигентного парижанина) – ne demeure qu’un seul fois dans un corps sensible. Ainsi – un cheval, un chien, un homme même, n’est que la ressemblance illusoire de ces êtres [64] ».
Фамилии Берлифитцингов и Метценгерштейнов враждовали из века в век. Никогда еще два столь знаменитых дома не питали друг к другу такой смертельной вражды. Происхождение этой вражды, кажется, нужно искать в словах древнего пророчества: «Страшное падение постигнет высокое имя, когда, как всадник над лошадью, смертность Метценгерштейнов восторжествует над бессмертием Берлифитцингов».
Без сомнения, слова эти сами по себе почти или вовсе лишены смысла. Но и более вздорные причины приводили, и не так давно еще, к столь же значительным последствиям. К тому же оба владения, будучи смежными, издавна соперничали в делах управления страной. Далее, близкие соседи редко бывают друзьями, а обитатели замка Берлифитцинг могли заглянуть из своих высоких башен прямо в окна дворца Метценгерштейн. А более чем феодальное великолепие, усматриваемое за этими окнами, отнюдь не могло укротить раздражительные чувства менее древних и менее богатых Берлифитцингов. Что же удивительного, если слова пророчества, хотя и глупые, успели поселить и поддерживать вражду между двумя фамилиями, уже предрасположенными к распрям наследственным соперничеством. Пророчество, по-видимому, сулило – если только оно сулило что-нибудь – торжество уже упомянутому более могущественному дому и, конечно, возбуждало этим сильнейшее ожесточение в представителях более слабого и менее влиятельного.
Вильгельм, граф Берлифитцинг, несмотря на свое высокое происхождение, был в эпоху нашего рассказа дряхлым и слабоумным стариком, замечательным только своей упорной и непомерной антипатией к семье соперника и такой страстью к лошадям и охоте, что ни преклонный возраст, ни телесная слабость, ни расстройство ума не могли удержать его от ежедневных и опасных охотничьих подвигов.
Фредерик, барон Метценгерштейн, был еще не старый человек. Его отец, министр Г., умер в молодых летах. Мать, леди Мария, вскоре последовала за ним. Фредерику исполнилось в это время восемнадцать лет. В городе восемнадцать лет не долгий период; но в глуши – в такой великолепной глуши, какую представляло из себя старое поместье, маятник качается гораздо степеннее.
В силу некоторых особых обстоятельств молодой барон тотчас после кончины своего родителя вступил во владение его обширными имениями. Такое состояние редко доставалось венгерскому магнату. Замкам его счета не было. Главный из них по великолепию и размерам был «Дворец Метценгерштейн». Границы этих владений никогда не определялись точно, но главный парк его занимал пространство в пятьдесят миль.
Зная характер молодого наследника, нетрудно было догадаться, как он распорядится своим колоссальным состоянием. Действительно, не прошло и трех дней, как его подвиги уже превзошли ожидания его самых восторженных поклонников. Бесстыдный разврат, гнусные предательства, неслыханные жестокости живо убедили дрожащих вассалов, что ни их рабская угодливость, ни его укоры совести не в силах обезопасить их от когтей маленького Калигулы. На четвертый день, вечером, загорелись конюшни замка Берлифитцинг – и единодушное мнение соседей прибавило поджог к безобразному списку преступлений и гнусностей барона.
Но во время суматохи, произведенной этим событием, юный магнат сидел, по-видимому, погруженный в глубокие размышления, в обширной и угрюмой верхней зале фамильного дворца Метценгерштейн. Великолепные, хотя и поблекшие ткани, угрюмо свешивавшиеся по стенам, представляли бесконечную вереницу туманных и величавых образов – его знаменитых предков. Здесь прелаты и кардиналы в горностаевых мантиях, в кругу властителей и суверенов, налагающие veto [65] на желания земного короля или удерживающие верховным fiat [66] папы мятежный скипетр князя тьмы. Там мрачные, рослые фигуры князей Метценгерштейн, попирающих копытами боевых коней вражеские трупы, поражали самые крепкие нервы своим грозным видом; а тут роскошные лебединые фигуры дам былого времени уносились в вихре призрачного танца под звуки воображаемой мелодии.
Пока барон прислушивался (или делал вид, что прислушивается) к возрастающему шуму в конюшнях Берлифитцинга, а может быть, придумывал новую и еще более смелую пакость, взор его нечаянно упал на изображение громадной лошади небывалой масти, принадлежавшей будто бы сарацину – родоначальнику дома его соперника. Сама лошадь, на переднем плане картины, стояла неподвижно, как статуя, а ее выбитый из седла всадник погибал от меча Метценгерштейна.
Дьявольская улыбка мелькнула на губах Фредерика, когда он заметил картину, на которой бессознательно остановился его взор. Но он не отвел от нее глаз. Какое-то непонятное для него самого беспокойство окутало его, точно саваном. Он испытывал что-то странное, какой-то кошмар наяву. Чем дольше он смотрел, тем сильнее охватывали его эти чары, тем труднее ему было отвести взгляд от околдовавшего его ковра. Но суматоха снаружи все возрастала, и он судорожным усилием оторвался от картины и взглянул на багровое зарево, видневшееся из окна. Это, однако, удалось ему лишь на мгновение – в ту же минуту взор его машинально вернулся к картине. К своему крайнему изумлению и ужасу, он убедился, что голова гигантского коня изменила свое положение. Шея животного, раньше нагнувшаяся, как бы в горести, над поверженным господином, теперь вытянулась по направлению к барону. Глаза, раньше невидимые, приняли человеческое выражение и налились кровью, а губы очевидно взбешенного коня раздвигались, обнаруживая ряд безобразных зубов.
Пораженный ужасом, молодой магнат попятился к двери. Когда он распахнул ее, полоса багрового света ворвалась в комнату, тень барона упала на ковер; и он содрогнулся, заметив, что она пришлась как раз на изображение беспощадного и торжествующего убийцы сарацина Берлифитцинга.
Чтобы избавиться от кошмара, барон вышел на воздух. У главных ворот замка он встретил трех конюхов. С большим трудом, с явною опасностью для жизни они удерживали бешено рвавшегося гигантского коня.
– Что за лошадь? Куда вы ее ведете? – сердито спросил юноша, тотчас заметив, что это бешеное животное – двойник фантастической лошади на ковре.
– Эта ваша собственность, господин, – отвечал один из конюхов, – по крайней мере, никто не заявил на нее прав. Мы поймали ее, когда она мчалась, вся в пене, от горящих конюшен замка Берлифитцинг. Предполагая, что это лошадь старого графа, мы отвели ее в замок, но там сказали, что у них никогда не было такой. Это тем более странно, что, как видно по следам на ее теле, она выбежала из огня.